— Прости, прости, прости!!! Душко! Друг мой детский! Прости! Нашло что-то! — тараторил. — Сам не знаю… С самого детства меня доводишь! Издеваешься… Прости… Этот лысый посмотрел на меня такими глазами!.. Рука сама… Пистолет… А я тоже человек, меня нельзя все время лажать… И в армии ты подтягивался… Я только считал… Прости ты меня…
Хренин почти рыдал, из носа его текло, а рот спекся, будто клеем покрылись губы.
— Что делать-то? — прошипел сквозь скрежещущие от боли зубы Душко.
— Возьми на себя, дружок! — нашелся Хренин.
— Как это?
— Ведь меня в тюрьму-у! — скулил младший сержант. — А на моем месте столько другой бы не выдержал… Пятнадцать лет!
— Чего хочешь? — заорал Душко.
Хренин наклонился к самому уху раненого и, чуть ли не залезая внутрь языком, зашептал:
— На себя возьми, ты же друг мне! Скажи, что пистолет посмотреть попросил, а он стрельнул.
Хренин вложил ствол в дружескую руку.
— Держи пистолетик! А я тебе все деньги скопленные отдам… У меня есть!..
— Да пошел ты! — мучился от боли Душко, зажимая рану свободной рукой.
— Не выдашь? Друг!..
— Отвали!
Он лежал на асфальте в утепленных штанах и отчетливо сознавал, что не выдаст этого гада Хренина. Его же из ментов попрут, и придется ему возвращаться в свой поселок Рыбное…
— Вот спасибо тебе, друг! Друг ты мой!!!
Завыла, приближаясь «скорая». Пока она искала въезд на бульвар, Хренин связался с «восьмым» и сообщил, что Душко по неопытности произвел выстрел из пистолета и самого себя ранил.
Из рации хлынуло такое матерное извержение, что даже Душко, изнемогая от боли, пришел в восхищение. Этому оратору с импровизациями надо на эстраде выступать, а не в ментовской служить!
— Еще «скорая» нужна, — сообщил младший сержант рации.
— Куда стрельнул? — немного пришел в себя голос на другом конце.
— Да легко, в ногу…
— Высылаю…
Докладывая в рацию, под сирену «скорой», Хренин вдруг увидел, как лысый встал со скамейки и пошел по дорожке, ускоряя шаг.
— Стоять! — заорал он. — Стоять!
Но лысый, казалось, не слышал окриков, продолжал идти, зажав окровавленную ушную дыру большой ладонью.
Навстречу удаляющемуся коммунальщику на бульвар вырулила «скорая». Скрипнула тормозами перед самым его носом, чуть не сбив с ног, даже бампер коснулся колен.
Открылась дверь «мерседеса», из нее друг за другом вышли двое мужчин в белых халатах.
— Держите его! Лысого! — закричал Хренин, перетаскивая Душко с асфальта на лавку. — Это он пострадавший!
Глядя на коммунальщика, санитар и фельдшер испытали некоторое нервное расстройство, как если бы их обработали звуком очень низкой частоты. Им показалось, что перед ними какой-то монстр стоит весь в крови. А еще он выше их был на полторы головы и без уха, так что ребят можно было понять, когда они неловко взяли пострадавшего за руки. И они, и даже Хренин — все поняли, что сейчас произойдет нечто ужасное, из другой жизни, какая-нибудь такая вещь, перед которой даже ранение Душко ерунда. Небеса разверзнутся, или наоборот, земли разойдутся…
Лысый зашевелил плечами, поднял лицо к небу, завыл тоненько…
Во всех душах стало холодно.
В этот момент из кабины «мерседеса» ловко сошла на асфальт небольшого роста докторица, со стетоскопом на груди и медицинским чемоданчиком в руках.
— Что случилось? — спросила. — Зачем вы его схватили? Отпустите!
Санитар с фельдшером тотчас подчинились команде и, сделав шаг назад, словно от пропасти отступили.
Пространство разжижилось до обычной плотности, небеса по-прежнему мирно протекали над головами, а земля московская, как была сейсмически безопасна, так и осталась.
Сашенька, а именно так звали молодую докторицу, всем сердцем любила медицину, закончила Первый медицинский и доучивалась сейчас в ординатуре на психиатра. Она трудилась над кандидатской и подрабатывала на «скорой». Характер у Сашеньки был, что называется, нордическим. Она вырабатывала его на протяжении последних шести лет, избрав специализацией психиатрию. Психиатрия и «сю-сю му-сю» никак не сочетались, а потому она закаливала свой дух и одновременно изящное тело. Каждое утро в шесть, если была не ее смена, ныряла в открытый бассейн, в клубах пара проплывала километр, затем час занималась на тренажерах, семь минут отводила на душ, на укладку волос — и через пару лет такого режима девушка превратилась просто в волшебную красавицу. Правда, в красавицу очень маленького роста. Сто пятьдесят четыре сантиметра, измерили ее в седьмом классе, и больше она уже не росла. Переживала страшно, так как все девки вокруг были ногастые, и с первичными половыми признаками у них все было в порядке. А у Сашеньки грудка была чуть больше мальчишечьей, и от того эти самые мальчишки ухаживали за ней только в ее фантазиях и цветных снах.
Зато Сашеньку очень любил папа. Она помнила, как заканчивала десятый класс, как плакала на выпускном, мучимая своей девственностью и нецелованными губами, и как отец, прижав ее к своему горячему сердцу, сказал:
— Сашок, да идиоты они все! Ты самая красивая девушка, какую я только видел! Пройдет время, и ты с ума сойдешь от количества мужчин, которые будут добиваться тебя, вступая в единоборства друг с другом, повинуясь могучим инстинктам природы! Не будь я твоим отцом, первым бы вырвал из своей груди пылающее сердце и отдал тебе!
Папа был литературоведом, когда-то он уже вырвал свое сердце и отдал маме. Мама сердцем папиным поиграла и вернула его разбитым.
После этого папа жил на краю города, в крошечной квартирке среди книг, и, скорее всего, был неудовлетворенным романтиком, так говорила мама.